7 августа, 100 лет назад, умер великий Александр Блок

В любительском домашнем театре, размещавшемся в сенном сарае, семнадцатилетний Блок играл Гамлета, а шестнадцатилетняя Люба, девочка с золотыми волосами, играла Офелию. Потом они, не сняв театральных костюмов (костюм Гамлета сшила ему бабушка), шли во тьме летней подмосковной ночи — он в черном и со шпагой, она в белом и с маленькой игрушечной короной на своем золоте — и видели сквозь ветви на бездонном небе, как летит голубая комета. Театр в ту ночь вышел из сенного сарая и расширился до всего мира, и душа Блока, отмеченная касанием ночного волшебства, стала душой поэта.

Любовь Менделеева в роли Офелии в домашнем спектакле «Гамлет», 1898 год. Фото: РИА Новости

Девочка, в которую он был влюблен, была молчаливой и казалась ему холодной, но он не знал, что по ночам, когда все уже спят, она надевала бальное платье на голое тело, спускалась вниз и зажигала большую люстру. В середине ночи в ослепительном свете она казалась себе ослепительной. Потом сбрасывала платье и обнаженной стояла перед зеркалом, любуясь собой. «Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне, особенно гибкость длинных ног, короткую талию и маленькие, еле расцветающие груди». Здесь, рядом с невинной и соблазнительной девочкой, пахнувшей французскими духами Coeur de Jeannette, в нем возникало слитное и при этом разделенное ощущение верха и низа, желания и невозможности осквернить ее и себя исполнением желания, а еще ощущение прекрасной Вечной Женственности, которая являла себя в этой золотоволосой дачной Офелии и петербургской курсистке, закладывавшей «Так говорил Заратустра» красным цветком вербены.

В Блоке, его явлении и присутствии, были красота и картинность, завораживающие всех. К невесте он являлся в белом кителе, высоких сапогах и со стеком в руках, на Башню Иванова приходил в сером сюртуке, точно пошитом по фигуре военным портным. Он застывал, как статуя, заложив руку за борт сюртука, прежде чем читать стихи, и дожидался абсолютной тишины со взглядом, который Городецкий называл «каменным»; Гиппиус тоже говорила, что у него была каменность или деревянность в лице и серые невнимательные глаза, хотя другие называли их синими и голубыми, а Белый говорил про них «его голубые фонари».

Читая стихи, он закидывал голову назад. Голос у него был медленный и глухой. А кто-то говорит, с металлическим отзвуком.

Женское он отличал от женственного. Женское — это моды, юбки, кокетство, сладкий запах, темные желания, которые он называл «астартизмом», а женственное — это чистота и мечта, поклонение и служение, так легко, так свободно претворяющиеся в стихи. В стихах его, как в серебряном сите, очищалась и становилась волшебно-прекрасной жизнь. Тех, в кого он был влюблен, он уговаривал претворить себя в тайну и утверждал, что на черном плаще видит звезды. Но он ошибался, звезд на плаще не было, неба не было, а были женщины, которые хотели, чтобы их просто, по-человечески любили. И все сливалось в городе белых ночей и в кружении жизни. «Вечером — «Кабачок смерти» в кинематографе и такая красавица в трамвае, что у меня долго болела голова».

Фото: РИА Новости

Выше, выше, туда, где любовь превращается в сияние, где в ней нет ничего плотского. Туда стремился он всю жизнь. Он хотел изъять из любви тело с его желаниями, потому что чувствовал в животных желаниях пошлость. «Хочется святого, тихого и белого». Весь мир для него был залит пошлостью, пошлостью плотских желаний и страстей, неизбежной пошлостью постели. Поэтому он изымал из человеческого мира свою Прекрасную даму. Она пусть будет выше этого, вне этого. Но ускользнуть из мира и от людей не удавалось, именем Незнакомки называли себя шлюхи, гулявшие по Невскому и с намеком спрашивавшие мужчин: «Незнакомочку не хотите?»

И поэтому — ниже и ниже, по ночам в затрапезные ночные трактиры и на лихачах в рестораны и на вокзалы, где он пил водку (во время войны из грязных чайных чашек) и проваливался в дикие и темные приключения с проститутками (он давал им свои визитные карточки), акробатками, цыганками. Это тоже поэзия. Ночью «под проливным дождем на платформе та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку — смуглую, с длинными пальцами — всю в броне из колючих колец». Его жена объясняла его отталкивание от любви, нежелание любви, уклонение от любви, перевод любви в высокую сферу, где любви к женщине уже нет, а есть только отвлеченная идея и много слов, психологической травмой, полученной в молодости. «Физическая близость с женщиной для Блока с гимназических лет — это платная любовь, и неизбежные результаты — болезнь… Не боготворимая любовница вводила его в жизнь, а случайная, безличная, купленная на несколько минут. И унизительные, мучительные страдания…» Но это слишком мало и узко, и публичным домом всего Блока не объяснишь. Он отрывал себя не только от желаний, периодически переполнявших его едкой злобой, почти бешенством, не только от жаркой и жалкой толкотни тел, но и от чего-то несравнимо большего: от жизни человеческой, от ее жалкости и тщетности, от самовлюбленной говорильни и мелкой хитрости, которые он презрительно называл «словесным кафешантаном». Он уходил вверх, в утонченный мир чистых строк и символов, а земная пошлость тянулась и поднималась за ним мутным облаком.

«Надо всем — белые ночи. Люба, Люба! Что же будет?»

Любовь Менделеева и Александр Блок, 1903 год. Фото: РИА Новости

А будет вот что. Когда-то студент в университете обозвал Блока «подлецом» за то, что он аполитично пошел сдавать экзамен в тот момент, когда студенты объявили стачку. Но в 1905 году он уже грубо кроет солдат и хочет знать, «когда же нас всех перережут». Ходит с красным флагом по улицам, по вечерам читает стихи в комнате, освещенной свечами, воткнутыми в бутылки (электричество отключено), и ждет революции как избавления. А в 1918 голодном году мучается от отсутствия хлеба, тогда как его Прекрасная дама тоже мучается, стоя на коленях над постеленными на пол газетами, на которых она, плача от отвращения, чистит селедку.

И исчезают в обмен на четвертушки хлеба ее цветные платки, ее бусы из жемчуга, пустеют все пять сундуков ее нарядов.

Жизнь как мерзость, люди как мерзость — это тайный Блок, предпоследний и последний Блок наедине с собой. «Любимое занятие интеллигенции — выражать протесты: займут театр, закроют газету, разрушат церковь — протест. Верный признак малокровия: значит, не особенно любили свою газету и свою церковь». Профессора — это «глупое профессорьё». И даже соседскую девушку ненавидит: «В голосе этой барышни за стеной — какая тупость, какая скука: домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают. Когда она наконец ожеребится? Ходит же туда какой-то корнет.

Ожеребится эта — другая падаль поселится за переборкой, и так же будет ныть, в ожидании уланского жеребца».

Это пишет певец вечной женственности, сказавший о любви самые тонкие слова, ощущавший мистическую тайну в своей жене и в России. «О Русь моя, жена моя, до боли…» Но отлетает в сторону, как истрепанная тряпка, мистика петербургского поэта, который однажды зимним днем, проезжая по городу в конке, увидел перед собой огромную бабу с белой вуалью на лице, под которой на месте носа и глаз были черные провалы — и ощутил близкое присутствие черта. Все отлетает: мистика, историография, Прекрасная дама, Снежная маска, страдание в Балаганчике и сам Балаганчик — и что остается?

Александр Блок (3 слева) среди солдат и офицеров 13-й инженерно-строительной дружины царской армии. Беларусь во время Первой мировой войны, 1916 год. Фото: РИА Новости

Внешне ничего этого в нем нет, все скрыто и запаяно в замкнутом образе. Внешне он всегда, во все годы и во всех местах своей жизни — на сцене, читая стихи, и в притоне, в пьяном угаре — сдержанный, молчаливый, благожелательный джентльмен. И потом еще и смиренный. Гиппиус, разорвавшей с ним отношения из-за того, что он поддержал большевиков, он в трамвае целует руку.

Блок слышит жизнь, это верно, но что он в ней слышит своим острым слухом, что он в ней чувствует своим нервным чувствительным нутром?

Борьбу арийского и семитского начала. Не предчувствует ли он фашизм, который в 1918 году еще и Гитлер не придумал? Он ненавидит Европу, демократию, «учредилку», все эти скучные формы, нужные только для буржуа; и мечта быть арийцем, мечта быть варваром. «Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, — уже не ариец». Глубже, глубже должна идти революция, оставляя на поверхности митинги, собрания, либеральные разговоры, партии, учредилки, все эти мертвые и пустые формы, глубже, туда, где переворачиваются гигантские валуны, подламываются огромные колонны и, подобно тучам саранчи, идет на Европу Азия. Туда надо идти и брести, пусть с подведенным от голода животом и ввалившимися щеками, пусть с воспаленным мозгом и лихорадочно блестящими глазами, но туда, в эту стихию, чтобы там наконец задушить и убить невыносимую, извечную, засевшую в жизни и в его крови всегда мучившую его пошлость. А кто не хочет туда идти, кто не хочет собственной гибели и ницшеанской гибели мира, кто цепляется за формы и формочки, те «трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи».

Так он слышит музыку сфер, она же музыка революции, она же песнь демонизма. «Но демонизм есть сила. А сила — это победить слабость, обидеть слабого».

Поэтому, когда крестьяне жгут его любимое, родное Шахматово, сапогами топчут его юношеские стихи, они правы. Они обижают слабого. Обрывки с пепелища ему привезли в Петербург. «На некоторых — грязь и следы человечьих копыт (с подковами). И всё». Поэтому, когда грубые люди в кожанках уводят в тюрьму профессоров, они правы, они обижают слабого. О том же и Гумилев, подошедший к нему после одного из заседаний, на которые был богат 1919 год, и сказавший, что гунны, исчезнувшие в истории, нашлись. Это — Совдепы.

Нам не понять, не ощутить всеми собой огромное, ужасное, катастрофическое падение с изысканной высоты Серебряного века в грязь и холод революции. Это — «темномордое» (словечко из его дневника, сказанное по другому поводу) время. Вместо изящных виньеток журнала «Аполлон» — красные флаги над разбитыми окнами. Вместо «золотого, как небо, аи» — три бутылки аптечного спирта, которые раздобыл издатель Алякринский, чтобы выпить с Белым и Блоком. Вместо хорошо прожаренных бифштексов в ресторанах, горячий воздух над которыми «дик и глух», — форшмак из фиолетовой мерзлой картошки. Вместо комфортной жизни в теплой квартире — необходимость таскать на горбу связки дров из подвала, постоянный озноб и тяжелый сон не раздеваясь, в одежде.

С поэтом Федором Сологубом. Фото: РИА Новости

К весне 1921 года Блок забыл свои прошлые стихи. Иногда он просил почитать их ему и слушал внимательно. Уходили, истаивали, исчезали не только прошлые стихи — уходила из памяти вся его собственная прошлая жизнь с замысловатыми каламбурами Сологуба и душистой папироской в руке Гиппиус, с пьяным Бальмонтом и говорливым Белым, с радостью-страданием, мыслями о Прекрасной даме и том высшем, возвышенном и тонком, что… Теперь страданием было — остаться без пайка. И мерзнуть, не достав дров для печки. Впрочем, у того, кто прежде носил серый сюртук и артистическую блузу, теперь был хороший, ладный тулуп и в комнате большая кочерга.

Однажды он закрыл за собой дверь, взял кочергу и тяжелыми ударами расколотил статуэтку белоснежного Аполлона.

«Изозлился я так, что согрешил: маленького мальчишку, который, по обыкновению, катил навстречу по скользкой панели (а с Моховой путь не близкий, мороз и ветер большой), толкнул так, что тот свалился. Мне стыдно, прости мне, господи».

«Россия для меня все та же — лирическая величина. На самом деле ее нет, не было и не будет». Была она «как слезы первые любви», а стала «поганая, гугнивая, родимая матушка-Россия, как чушка». А что есть и будет? В своем отчаянии, в своем нервном и голодном измождении, в своем погружении на дно распада, в своей ненависти ко всем и боли за всех этот сжегший себя, сгоревший человек ничего уже не чувствовал и не видел, кроме вымерших, черных, завьюженных снегом улиц и вневременного патруля, состоящего из разбойников и убийц.

Впереди — Иисус Христос. В белом венчике из роз? Блок молился Ему и своей жене, своей несчастной и отвергнутой им Любе, которую называл «милой». «Милая сегодня мыла свои золотые волосики». Храм и женщина, Высшее Существо и Прекрасная дама, высокий слог и лечение ртутью были для него связаны — с самого начала, когда она еще не была его женой и они встречались в боковом притворе Казанского собора и сидели долго и молча перед темной иконой Божьей Матери. «Она уходит, передо мной — «грань богопознания». В этом человеке идет страшный химический процесс разложения жизни, культуры, цивилизации, религии — всего, всего. Все в глубине его перекручивается, закручивается, разлагается, а потом из черной жижи вылепливается заново и наново в каких-то страшных формах, предвещающих будущее: Богодьявол, человекотварь, святой грешник, божественный гермафродит.

«Входит Иисус (не мужчина, не женщина). Грешный Иисус».

«Нагорная проповедь — митинг».

«У Иуды — лоб, нос и перья бороды, как у Троцкого».

«Тут же — проститутки».

https://novayagazeta.ru/articles/2021/08/07/vse-budet-tak-iskhoda-net

от artvesti

АртВести - новости культуры, афиша, актуальные интервью и репортажи, передачи и фильмы об уникальных авторах, выставки, фестивали, концерты, спектакли, онлайн-аукционы и продажи предметов искусства, лекции, мастер-классы и др. Купить картину, продать картину, а также любые произведения современного или антикварного искусства. Уникальный ресурс для продвижения авторов и реализации произведений. Редакция. По вопросам рекламы и сотрудничества звоните, пишите: WhatsApp +7(915)-111-8988, info@artvesti.ru

Добавить комментарий